|
Советую моим ровесницам почитать этот рассказ в не зависимости, от того, пребывают ли они в ситуации, сходной с положением главной героини или же тешат себя робким созерцанием, страдая от неразделенной любви. Рассматриваете это исключительно, как дружеское предоставление жизненного опыта. Возможно, кому-то эта весьма драматическая история поможет избежать нелепых ошибок.
Признание
( все события рассказа достоверны, за исключением дневниковых записей
и имен героев)
And on the go
I lost my soul
To some forgotten dream and
How was I supposed to know
It wasn, t what it seemed
And even though the last to low
Has left me on the floor
I don, t believe in Romeos and heroes anymore
Уныло пасмурный осенний день не предвещал ничего неожиданного для скромной и тихой ученицы восьмого класса Нади Скворцовой, торопливо шедшей мимо зловеще темневших в лиловых предрассветных сумерках обшарпанных домишек, тесно жавшихся друг к другу вдоль извилистой кривой улочки. Вот из-за угла стремительно показалась оживленно перекликавшаяся группа первоклассников, смело и громко шлепавшим прямо по мутным холодным лужам, а из подъезда соседнего дома, горделиво возвышавшегося на противоположной стороне дороги, грациозно выпорхнула миловидная десятиклассница, немедленно направившись к трепетно ожидавшему ее парню, вероятно, из параллельного класса. Нежно улыбнувшись друг другу, они неспешно двинулись в сторону школы, искренне наслаждаясь обществом друг друга. Наде давно хотелось послушать, о чем они говорят, поскольку беседовали они непрестанно, красноречиво, а порой и темпераментно, затевая дружественные диспуты. Пресловутая пара, отчаянно привлекавшая внимание Нади, в то же время странным образом раздражала ее, вызывая мучительную глухую озлобленность и навевая печальные мысли о собственном безнадежном одиночестве. У Нади и впрямь никогда не было поистине благородных, преданных друзей, что заставляло ее скептически относиться к самому факту существования таковых. Две ее бывших подруги нахально и бесстыдно предали свою одноклассницу, предварительно использовав ее в корыстных эгоистических интересах. В начальной школе девочек привлекали пестрые, любопытные и замысловатые игрушки Нади, позже возможность спокойно списать у нее безупречно подготовленное домашнее задание, заработать "дешевый авторитет" столь лестной дружбы и тому подобное. Всякая дружба, основанная на столь шатких и скользких принципах, традиционно заканчивалась разоблачением лучшего друга, открывая в его лице продажного омерзительного предателя и интригана, практиковавшего свою гнусную тактику поведения еще со школы. Поэтому, в конце концов, Надя обречено смирилась с мыслью, что лучший друг человека - хорошая книга, занявшись тщательным изучением философских произведений Гессе, Уайльда и Генриха Манна, случайно обнаруженных ею в забвенной домашней библиотеке. Книги оказались необычайно верными, снисходительными друзьями, милосердно уносившими ее в мир сладостных грез, возвышенных чувств и чудесных образов, однако, были лишены единственного, бесценного качества - ответного человеческого общения, которого так недоставало Наде. При этом она отнюдь не нуждалась в, так называемых, "закадычных приятелях", а именно в единственном, незаменимом друге, безоговорочно разделявшем ее склонности, пристрастия и убеждения, в друге, которому можно было спокойно довериться, не ожидая, что на следующий день о сокровенной тайне узнают все окружающие, в друге искренне заинтересованном ее судьбой, способным сопереживать, понимать и поддерживать. К сожалению, столь сказочных людей в ее окружении не наблюдалось, хотя к особо примечательным личностям Надя всегда проявляла должное, пристальное внимание.
Подобной эксцентричной фигурой среди ее знакомых был историк Чаадаев Сергей Александрович - тщедушный человек сравнительно небольшого роста с удивительно подвижным аскетичным лицом, составлявшим его бесценный шарм. Особенно поражали Надю его крупные аметистовые глаза, строптиво менявшие цвет от мягких оттенков оливкового до лучисто-голубого, поблескивавшего загадочными озорными искорками. Выражение лица историка было столь же переменчиво, то, озаряясь ангельски невинной улыбкой, то, откровенно являя собой воплощение суровой надменной неприступности, что несколько отпугивало Надю, приводя ее в робкое замешательство. В прошлом угольно черные волосы Чаадаева ныне подернулись нежно-серебристой дымкой седины у висков, что придавало историку облагорожено степенный, респектабельный вид. Фигура его была редкостно комична в собственной до неприличия отчетливой дисгармонии, напоминая телосложение неуклюжего подростка, нежели зрелого мужчины среднего возраста: коротенькие ножки историка, на которых он таинственным образом ухитрялся передвигаться поразительно размашистыми шагами, причудливо сочетались с непропорционально удлиненным туловищем и слишком большой головой, что невольно наводило на мысль о вреде курения для здорового роста человеческого организма, поскольку курил Чаадаев, по-видимому, давно и возмутительно много, судя по традиционно исходившему от него терпкому аромату крепких дешевых сигарет и приторно сладкого одеколона, неизменно распространявшемуся практически на весь школьный коридор, что вызывало ехидные насмешки старшеклассников и безмолвное недоумение коллег по работе.
Вот уже год, как Надя не переступала порог достопамятного кабинета истории, переданная вместе со всеми одноклассниками на попечение ворчливого и нестерпимо занудного пенсионера, разительно отличавшегося в своих часто неадекватных поступках и утомительно скучных суждениях от своего куда более примечательного предшественника. Внезапно перед мысленным взором Нади отчетливо встала столь милая ее одинокому сердцу и трогательно наивной душе картина бесконечно далекого шестого класса. Вот она сидит на уроке истории, увлеченно слушая философские измышления Чаадаева, столь привлекавшие ее, и существенно возвышавшие весьма странного педагога в ее глазах. Вот отчаянно тянет руку, будучи совершенно уверенной в своей исключительной правоте, вот только историк, почему-то, упорно не замечает ее... Вот тихо и неуверенно называет отсутствующих, будучи старостой класса. Как мало ценила она это прекрасное незабвенное время! Постепенно, благодаря упомянутым выше философским и психологическим рассуждениям историка, Надя тайно для себя прониклась к нему искренней преданной симпатией, считая его лучшим учителем школы. Однако этим дело не кончилось, поскольку сладостные мысли о Чаадаеве посещали ее все чаще, нося трогательно мечтательный, одухотворенный характер, поскольку сам историк впоследствии предстал перед ее внутренним взором, как некий возвышенный образ высоких благородных побуждений и бесценной для нее склонности к самообразованию. Все чаще в ее лучезарных, смело отрешенных от действительности грезах Надя невольно ставила себя рядом с Чаадаевым, отнюдь не подразумевая под этим ничего пошлого или распутного, а, напротив, незаметно для самой себя, формируя поистине уникальную заветную этику высоких отношений между людьми проникнутыми взаимным уважением и связанными общими интересами. О чем же конкретно она так упоенно мечтала?
В действительности это не столь важно, поскольку грезы не поддаются разумным обоснованным комментариям, точно загадочное природное явление, ловко ускользающее от общепринятых норм и законов, призрачное и досадливо притягательное, единственное в своем роде. Однако дабы окончательно не разочаровывать благосклонных читателей, я привожу туманные и возможно не достаточно выразительные примеры Надиных размышлений в виде нескольких дневниковых записей, сделанных в весьма странной форме:
-- " Сегодня после школы я возвращалась домой с Чаадаевым, увлеченно сравнивая мелкие нюансы философии Дидро и Моэма, поскольку не стоит брать во внимание каждую изрекаемую ими великую истину, исходя из явной сомнительности многих из них. Диспут получился необычайно плодотворный и занимательный: Чаадаев оказался удивительно проницателен по части людской психологии, а я, в свою очередь, робко предъявляла собственные суждения, на многие из которых историк лестно отзывался своей неизменной одобрительной фразой: "Мысль хорошая".
-- "Сегодня впервые побывала на квартире у Чаадаева. Боже, в какой страшной, унизительной нищите он живет! Изрядно потрепанная временем дешевая мебель, пожелтевшие обои и безнадежно вылинявшие ковры. Комнаты даже отдаленно нельзя назвать уютными, скорее им подходят незавидные термины, вроде "спартанские и убогие". Впрочем, я давно убедилась, что Чаадаев- непреклонный аскет, нуждающийся исключительно в очередной пачке сигарет и хорошей книге по философии, ибо биллитристику он самым откровенным образом презирает. Взяла у него почитать "Основы психологии и влияние повседневной жизни на человеческое мировоззрение". Чаадаев предварительно снабдил меня множеством замысловатых профессиональных терминов, пока мы мирно пили чай с сухариками на его столь же пустынной и тусклой кухне (извините за столь символическую тавтологию).
Неужели я и впрямь добилась подобного искреннего доверия с его стороны? Не желаю показаться излишне самонадеянной, но это внимание, практически лишенное унизительного для меня снисхождения, все же приятно".
-- "Сегодня, пожалуй, счастливейший день в моей жизни! После уроков я решила занести благополучно освоенную книгу по психологии Чаадаеву, и тот весьма настойчиво уговорил меня остаться и побеседовать о прочитанном, на что я втайне рассчитывала. Детально изложив свои впечатления и выводы, я получила поистине исключительный комментарий из уст историка, гласивший, что у меня определенно присутствуют хорошие задатки будущего психолога. Затем мы с Чаадаевым торопливо прошествовали в соседнюю комнату, где он достал с полки внушительных размеров психологический фолиант и, усевшись в близлежащее кресло, принялся сосредоточенно листать его. Я скромно примостилась рядом на подлокотнике, заметив, что глянцевые страницы были тесно испещрены любопытными примечаниями. Наконец, отыскав нужный раздел и абзац, историк благоговейно склонился над книгой, чему незамедлительно последовала и я.
В те бесконечно прекрасные, священные мгновения, я ощущала особый духовный подъем, почти мистические, проникновенные силы, чудесным образом сблизившие наши духовные миры, пронизанные самыми чистыми помыслами. В какой-то момент Чаадаев внезапно поднял голову, странно взглянув на меня. Глаза его были серьезны и в то же время неизъяснимо печальны, будто бы тяготясь трагической, сокровенной утратой. Во взгляде этом было столько пылкого страдания, столько страстной мучительной боли, едва прикрываемой глубокомысленной мрачноватой подавленностью, что мне невольно стало не по себе, хотя я и не отвела спокойного, умеренно сострадательного, но безгранично преданного ясного взора. Не знаю, сколько продолжалась столь драматическая, немая сцена, казалось, что прошла вечность... И вот я, сама того не замечая, невольно накрыла ладонью миниатюрную жилистую руку Чаадаева, по-видимому, отчаянно стараясь хоть как-то его утешить, на что тот неожиданно бурно отреагировал, порывисто заключив меня в дружественно-романтические, нежно согревающие объятия. Прижавшись щекой к слегка шершавой щеке историка, я едва удерживалась от слез, тихих и светлых слез счастья.
Вот, чего я искала - именно эти редкие минуты осторожной ласки и полного взаимопонимания, не скрепленного привычными обрывками скучных будничных фраз, именно это душевное воссоединение, преисполненное исконной честности друг перед другом, именно это гармоничное равноправие, когда никто не пытается превзойти окружающих, а, напротив, глубоко уважает и непомерно дорожит каждой минутой совместного пребывания и непринужденного общения друг с другом, хотя без слов мысли собеседника, казалось бы, становятся лишь одухотвореннее и яснее...
Мягко отстранившись, Чаадаев вкрадчиво прошептал: "Все будет хорошо, спасибо тебе, Надя, огромное спасибо". Затем мы еще долго гуляли по пыльным городским улицам, однако едва ли проронили хотя бы пару лаконичных фраз, сосредоточенно размышляя каждый о своем, словно до сих пор пребывая под властью тех великих сказочных сил, милосердно сблизивших нас за чтением увесистого психологического фолианта. В тот достопамятный вечер простились мы достаточно тягостно и неохотно, чего ранее не случалось. Похоже, что я начинаю чувствовать себя увереннее и комфортнее в обществе Чаадаева, получая сходную реакцию с его стороны, что необычайно отрадно. Словом, день выдался исключительно бурным и радостным".
Главной ошибкой Нади, о которой далее подробно пойдет речь в данном произведении, было то, что в своих радужных грезах она зашла слишком далеко, безнадежно перепутав сюрреализм с суровой правдой жизни в их хитроумном и противоречивом сплетении. Постепенно столь невинные, немного детские романтические мечтания превратились в навязчивую идею, принося вместо долгожданной душевной отрады лихорадочную горькую муку, странное необычайно явственное ощущение, что что-то коварно ускользает от Нади, что-то, чем она, безусловно, могла бы владеть, ее умонепостижимая цель, переходившая в сугубо фанатичные и по сути дела странные поиски неизвестного. Поначалу неизвестным для Нади было ее особенное расположение к историку, не имевшее ничего общего с известными людям типичными формами отношений. Склонность? Почтение? Боязливый, благоговейный восторг? Все это упорно казалось Наде чересчур плоским, пресным, невыразительным. В своем поистине страшном заблуждении Надя упрямо продвигалась все дальше и дальше, поскольку начальная ошибка обыкновенно влечет за собой ряд остальных все более серьезных и непоправимых. Следующей ее ошибкой, разумеется, оказался столь тщательный и критичный подбор определения собственному чувству, получившему банальное, но при этом довольно емкое определение - "любовь". Конечно же, не в общепринятом смысле слова, а выраженное в более одухотворенной, мягкой, целомудренной форме, затрагивавшей лишь эстетическую сторону человеческих отношений. Хотя с подобными высокими отношениями Надя сталкивалась исключительно в литературных произведениях, красочно воссоздавая их в собственных мечтах, чем дело и ограничивалось.
Однако в школе Надя пристально и боязливо наблюдала за Чаадаевым практически каждый день, отчаянно выведывая все о его интересах, привычках и круге общения (последний, впрочем, оставлял желать лучшего). Постоянное окружение историка составляли пожилая степенная дама, преподававшая немецкий, и пренеприятнейшая вульгарная особа - учительница по географии в младших классах средней школы. Несмотря на критический возраст, явно приближавшийся к пятидесяти годам, она невозмутимо носила облегающие, усыпанные блесками кофточки со смелым декольте и длинные юбки с не менее вызывающими разрезами. Изредка она появлялась в костюме спокойного повседневного фасона, успешно компенсировавшемся кроваво-алым цветом материи. Казалось, эта ничтожная тщеславная дама не знала иного способа обратить на себя внимание, иначе как, облачившись в броские дешевые вещи вальяжно проплыть по коридору кошачьей походкой, причудливо извиваясь, глупо жеманясь и приветствуя каждого встречного хищной голливудской улыбкой. Осторожно наблюдая за столь пестрой и неуживчивой компанией, Надя искренне поражалась тому, что Чаадаев мог довольствоваться столь незавидным провинциальным обществом с плачевным уровнем интеллекта, имея два образования и столь занимательные философские суждения, достойных ценителей которым пока что не находилось. В остальном, повседневная жизнь Чаадаева вне школы, как, впрочем, и его сокровенные помыслы, представлялись Наде увлекательной, непостижимой загадкой.
Одиноко слоняясь по мрачным, пустынным улицам тихого и скромного городка, Надя тщетно тешила себя поистине нелепой надеждой однажды ненароком встретить историка. "Как это, однако, досадно, - самозабвенно размышляла она, практически не обращая внимания на убогий окрестный пейзаж, - жить в одном городе, в одном районе, быть может, на одной улице и ни разу не повстречаться". Это действительно звучало абсурдно, но легче от подобного умозаключения не становилось. Мысль о случайной (или намеренной) встрече с Чаадаевым безнадежно переросла для Нади в вожделенную, навязчивую идею, которую следовало привести в исполнение, во что бы то ни стало. Ведь историк практически постоянно пребывал на столь ничтожном расстоянии от нее, и эта коварная иллюзия близости невольно стала для Нади счастливо безоговорочным подтверждением их возможной духовной общности и благотворного время препровождения друг с другом. Словом, совершенно измученная болезненными сомнениями, неистовыми страстями и сладостными мечтаниями, Надя отважно взялась за письмо к Чаадаеву, в котором собиралась прояснить и достойно обосновать собственные чувства. Роковое послание было написано столь стремительно и спонтанно, что Надя практически не запомнила, о чем конкретно старалась в нем поведать, в мыслях назойливо всплывали лишь отдельные красноречивые фразы:
"Поймите, я не жду от Вас ответных чувств, а лишь желаю видеть в Вашем лице некоего "старшего друга"...
"Знаю, вскоре после случившегося я буду безжалостно корить себя за все, что совершила, ибо мне уже сейчас немного стыдно. Стыдно и страшно..."
"Не знаю, на что я смею рассчитывать, ведь для Вас я представляю собой, в лучшем случае, "старшую группу детского сада"...Я пребываю в смятении..."
"Прошу Вас, пожалуйста, сохраните все в тайне. При этом я целиком и полностью полагаюсь на Вашу деликатность, однако, осторожность никогда не бывает излишней..."
"Это еще далеко не все, что я хотела бы Вам сказать, но пожелаете ли Вы меня выслушать?"
Также она неуверенно приложила к письму два трогательных лирических стихотворения собственного сочинения, разумеется, посвященных историку. При этом стихотворения оказались в напечатанном виде, в то время, как послание присутствовало лишь в рукописном на измятом тетрадном листке, который Надя лихорадочно сунула в аккуратный почтовый конверт вместе с пресловутой авторской поэзией и торопливо направилась в школу.
Суровый осенний ветер порывисто хлестал в лицо, небрежно швыряя под ноги пестрые опавшие листья, однако Надя совершенно не замечала промозглой скверной погоды, практически не чувствуя под собой ног и лишь тревожно прислушиваясь к гулким, приглушенным ударам разбередившегося сердца. За каждым поворотом ей упорно мерещился кто-то из одноклассников, готовый участливо осведомиться о назначении злополучного конверта, на что Надя вряд ли бы нашлась, что ответить, поскольку мысли ее исступленно сосредоточились единственно на предстоящем долгожданном походе в заветный кабинет истории. Наконец, стремительно влетев в пустынный, отрезвляюще тихий холл школы и испуганно взглянув на часы, Надя измождено опустилась на одну из длинных деревянных скамеек, стоявших вдоль стены у окна, в ожидании конца уроков.
Мысли ее не оставляло странное болезненное предчувствие, будто то, что она, Надя, собирается предпринять совершенно нереально, мерзко, безнравственно, постыдно и глупо, но, тем не менее, что-то подсказывало незадачливой поклоннице историка, что она непременно совершит то, что задумала, словно это был некий фатальный исход, заблаговременно предначертанный свыше, хотя сама она упорно отрицала существование подобных чудесных предначертаний. Надя судорожно сжимала бесценный конверт, не осмеливаясь заглянуть внутрь. Царственно непроницаемая тишина и невозмутимое спокойствие, властно заполнявшие сумрачное помещение, мучительно давили на Надю своей отрешенной, поистине возмутительной умиротворенностью, вступавшей в жгучий дисбаланс с ее серьезно взволнованным душевным состоянием. Наконец, будучи не в силах долее выносить столь адскую пытку, Надя медлительной нетвердой походкой побрела на третий этаж, влекомая к истинной цели рокового визита. Каждый шаг давался ей с величайшим трудом, казалось, сама человеческая физиология инстинктивно противилась столь безрассудному поступку, казалось совершавшемуся уже вовсе не Надей, а кем-то другим, куда более отчаянным и темпераментным. Наконец, впереди показался пресловутый кабинет истории, лучившийся уютным искусственным светом, заполненный звонкими голосами учащихся, находчиво прознавших о близком окончании урока и столь притягательной сладостно напряженной атмосферой, извечно царившей там на занятиях.
Надя робко примостилась у подоконника, нетерпеливо поглядывая на часы и судорожно теребя края безупречно чистого конверта, бережно хранившего спрятанное в нем роковое признание. Внезапно Надя заметила миниатюрную изящную десятиклассницу, неспешно возвращавшуюся в класс из уборной. Охваченная странным, необузданным порывом она проворно подскочила к едва не растерявшейся девушке, смущено попросив, передать таинственный конверт Чаадаеву со словами: "Сергей Александрович, Вам передали", не поясняя ничего о личности передавшего, даже если историк вознамерился бы что-либо уточнить из дерзкого, природного любопытства, явственно обличавшего в нем выходца из закоренело матриархальной семьи. Надя не желала быть публично разоблаченной раньше времени, смело подписав внизу текста послания и стихотворений: "С уважением, Надя Скворцова". "Надежда" звучало бы в данной ситуации несколько патетично, заносчиво и неуместно. Рассеянно кивнув, девушка услужливо подхватила конверт, через мгновение бесшумно скрывшись за дверью. Судьба дальнейших взаимоотношений между Надей и Чаадаевым была решена порывисто, жестоко и необдуманно, но, тем не менее, необратимо.
Как ни странно, Надя трепетно дождалась окончания урока, застыв, точно хрустальное изваяние, будучи не в силах поверить в реальность случившегося, все произошло слишком быстро, неожиданно и удивительно просто. То, чего Надя упоенно ждала целых три года, то, что упорно хранила в душе, то, о чем она не забывала практически ни на минуту, живя этой дикой навязчивой идеей, - свершилось в одну минуту. Несколько мгновений спустя Надю цепко парализовал немой ужас и запоздалое совестливое раскаяние: "Боже мой, что я натворила! Теперь Чаадаев все узнает, быть может, уже узнал... Как же я опустилась в его глазах после этого, навязывая собственное общество, точно последняя дамочка легкого поведения!"
В столь торжественный, напряженный момент несносную тишину тактично разорвал пронзительный визг звонка, и дверь кабинета истории спасительно распахнулась, устало выпуская на волю шумный поток учащихся. Надя лихорадочно скрылась за углом соседней ретриации, не желая лишний раз попасться на глаза учтивой девушке из того класса. Когда все они, наконец, благополучно покинули кабинет, Надя выбралась из своего призрачного укрытия, осторожно подкравшись к кабинету истории и пристально наблюдая за Чаадаевым, уделившим внимание ее злосчастному конверту.
Вот историк взял его со стола и принялся аккуратно распаковывать с искренним любопытством, повергшим Надю в беспросветное отчаяние. В эту мучительную минуту она желала ворваться в комнату, решительно вырвать у Чаадаева конверт и, разорвав на мелкие кусочки, сказать, что это была страшная пошлость, отнюдь, не достойная историка. Однако вместо этого она резко развернулась и торопливо устремилась вниз по лестнице и далее по крыльцу, через чинный школьный двор, знакомые улицы и переулки подальше от школы и дома. Надя бежала, небрежно шлепая по мутным холодным лужам, не останавливаясь и не оглядываясь, пока не начала задыхаться, ибо подступившие едкие слезы душили ее. Прислонившись к сырому, шершавому стволу дерева, Надя невольно опустилась прямо на мокрую траву, тихо печально всхлипывая. Волнение предыдущих, тягостных мгновений немного улеглось, позволив ей относительно прилежно сосредоточиться на плане своих будущих действий. Конечно же, она извинится перед Чаадаевым, непременно извинится и попросит навсегда забыть о случившемся, если бы это действительно было возможно. Как он отреагирует? Что скажет по поводу стихов и столь глубокомысленных строк послания? Эти вопросы особенно занимали Надю, хотя она даже не пыталась и отдаленно предположить возможный исход собственного сюрреалистического поступка. Ее преследовало глухое, отрезвляющее предчувствие, что Чаадаев попросту не воспримет ее застенчивых притязаний всерьез, обратив все в нелепый юношеский выпад, и лишь добросовестно прочитает ей нравоучительную мораль о правилах приличного поведения в подобных случаях, бесстрастно произнеся нечто вроде: "У тебя еще все впереди и я бы не советовал тебе понапрасну тратить свои чувства. В будущем ты обязательно встретишь более достойного человека...", как из чувства долга заявил бы любой честный педагог, напрочь лишенный каких-либо странностей. Но не Чаадаев, у которого загадочные повадки в манере держаться и мыслить определенно присутствовали. По крайней мере, словосочетание "достойного человека" было мгновенно поставлено под вопрос, ибо далось бы оно историку с чудовищными усилиями, что заставляло Надю сомневаться в том, что ей доведется услышать от Чаадаева подобную фразу. Впрочем, единственное, что ее поистине беспокоило, так это типичная эгоистическая мысль о срочном спасении собственного авторитета. Добиться этого можно было, лишь с помощью пресловутого извинения и трезвого взгляда на вещи. Наконец, Надя твердо решила попросить Чаадаева уничтожить злосчастное письмо вместе с конвертом и столь пошлыми стихами в придачу, поскольку данная просьба, на ее взгляд, являлась веским доказательством просветления разума и пробуждения подлинной утонченной тактичности с ее стороны. Однако пылкие чувства упрямо не желали уступать место рациональному логическому мышлению, переполняя ее душу противоречивыми, тягостными предчувствиями.
На следующее утро Надя невольно проснулась в пять часов измученная красочными видениями, неизменно являвшимися ей в образе историка, сосредоточенно читавшего ее трогательное послание, а затем, саркастически усмехавшегося и разрывавшего его на мелкие кусочки, кропотливо стряхивая их в урну. "Сергей Александрович!" - отчаянно восклицала Надя, не разбирая собственного голоса, будто в мрачных жестоких кошмарах. Что она столь нестерпимо желала ему сообщить? На этом сон ее неожиданно прервался и, удобно устроившись в мягком продавленном кресле у стола, Надя принялась мысленно воспроизводить все, что собиралась лаконично передать Сергею Александровичу, так, чтобы речь ее выглядела наиболее убедительно: "Сергей Александрович, я приношу свои извинения за то, что поставила Вас в неловкое положение. Это было отвратительно глупо с моей стороны. Пожалуйста, порвите и выбросите мои стихи и послание, если Вы этого еще не сделали. С моей стороны все это было страшной глупостью, которой я, честно признаться, сама от себя не ожидала. Однако этого больше не повторится". Выглядело все это вполне достойно, хотя щемящее сердце волнение упорно мешало Наде вернуться к реалистическому взгляду на вещи, поскольку она с явным трудом осознавала собственную причастность к столь безрассудному поступку, будто бы совершенному кем-то другим, за кого она неукоснительно обязана была отвечать.
Этим утром она особенно тщательно подобрала самую строгую и целомудренную одежду, хранившуюся в массивном платяном шкафу, дабы исполниться святой уверенности в исключительной чистоте содеянного. И вот, Надя вновь торопливо шагала по направлению к убогой, самого непрезентабельного вида школе, будучи не в силах сосредоточиться на чем-либо, кроме предстоящей деликатной беседы с историком, которая, как ей смутно казалось, станет для нее первой и последней. "Неужто, все это не сон? Если я и впрямь опрометчиво совершила подобную нелепую оплошность, страшную по своей сути, то о дальнейших отношениях с Чаадаевым не может быть и речи. Ведь, отныне он поставлен в известность о моих истинных чувствах...", - натужно рассуждала она. Угрюмо свинцовое небо враждебно нависло над ее головой, надменно взирая на простиравшийся внизу тусклый сумрачный пейзаж, лишенный живых свежих красок, света и чувств.
На уроках Надя была бесконечно далека от изучавшихся тем, то и дело боязливо косясь на предательски скрипучую дверь классной комнаты в нестерпимо мучительном ожидании, что Чаадаев вот-вот необратимо роковым образом возникнет в узком дверном проеме. Однако, как ни странно, показываться он, отнюдь не спешил. После первого урока, прошедшего на редкость медленно и бессмысленно, Надя отважно устремилась на третий этаж, тщетно стараясь унять бесстыдно разбушевавшееся волнение. Не обнаружив историка на рабочем месте, Надя едва не впала в безутешную, тихую панику, изощренно представляя, как Чаадаев с сардонически торжествующим видом трясет теми злополучными бумажками перед сурово нахмурившимся директором и пораженной администрацией школы, затем обо всем детально сообщают ее вездесущей классной руководительнице, а затем... невозмутимо докладывают о скандальном позорном инциденте родителям, и тогда... Что же случится тогда Надя додумывать не решилась, удовлетворившись адскими пытками мысленного самобичевания, продолжавшегося с завидной стойкостью и стабильностью до конца следующего урока.
Уже собираясь домой, так как по субботам у старшеклассников было всего по два урока, Надя, в очередной раз трепетно вдыхая прохладный воздух школьных коридоров, пронизанный едва ли не осязаемой царственной тишиной, поднялась на пресловутый третий этаж и к своему удивлению, смешанному с коварно нахлынувшей на нее робостью, обнаружила, что из открытой двери кабинета истории лился мягкий искусственный свет, а изнутри весьма туманно доносились редкие приглушенные голоса, свидетельствовавшие о проходившем на данный момент уроке. Испуганно заглянув в класс, Надя чуть слышно произнесла, скрывая предательское опьяняющее волнение: "Сергей Александрович, можно с Вами поговорить после этого урока?" Разумеется, историк услышал ее лишь с третьего раза, когда, уже окончательно уверовав в свое безнадежное нравственное падение, Надя собиралась скромно удалиться, сраженная откровенным уничижительным презрением, обращенным к ней. Впрочем, в действительности все обстояло не столь драматично, ибо, учтиво повернувшись в ее сторону, историк лаконично ответствовал вполне бесстрастным, будничным тоном, точно дело касалось докучного избитого пустяка: "После этого - можно".
Пребывая в необычайно странном, тревожном смятении, Надя спустилась на первый этаж, рассеянно скользя взглядом по внушительной таблице общешкольного расписания и повторяя, точно магическое чудодейственное заклинание заранее заготовленные извинения и оправдания, в весьма неуютном томительном ожидании. Более унизительную для ее чуткого, не привыкшего к двусмысленным ситуациям, достоинства ситуацию и впрямь трудно было вообразить. Выходило, что она, Надя, в отчаянном юношеском порыве фактически признавшаяся в любви Чаадаеву, теперь еще и собственноручно назначила ему свидание в тридцать первом кабинете, ход которого оказался поистине непредсказуем. Все это было настолько досадно, мерзко и отвратительно, что Надя едва сдерживала упрямо обуревавшие ее эмоции, хотя крайне угнетенное состояние ее имело куда более веские, глубокомысленные причины и изыскания, к которым девушка пришла лишь впоследствии путем длительных непоколебимо логических размышлений.
Наконец, раздался пронзительный, долгожданный звонок на перемену, чем Надя незамедлительно воспользовалась, лихорадочно взбежав по крутой скользкой лестнице на третий этаж, и робко заглянула в дверь пресловутого судьбоносного кабинета. От страшного волнения пересохло во рту, а сердце нервно и необычайно отчетливо стуча, будто бы где-то над ухом, казалось, готово было бесстыдно выскочить на всеобщее обозрение, точно мало было ему и теперешнего Надиного позора. Когда большая часть беспечно веселых, общительных учеников покинула класс, Надя осторожно ступила внутрь, терпеливо дожидаясь, пока Чаадаев вволю наговориться с двумя удивительно смешливыми особами, чей откровенно вульгарный облик неоспоримо свидетельствовал об их недалеких, совершенно прозрачных жизненных целях и предосудительных склонностях. Историк держался с ними весьма фривольно, а порой и нахально, с явной иронией осыпая их мелкими пошлостями, воспринимавшимися девицами, как безусловный верх остроумия, что, вероятно, значительно льстило Чаадаеву, готовому даже за столь примитивное восхищение по сути ничтожных людишек рассыпаться в мнимых словесных изысканиях. В подобные мгновения стороннему наблюдателю он, наверняка, показался бы безнадежным пошляком, хотя в действительности лишь ловко исполнял эту нехитрую роль, отчетливо сознавая, что вряд ли его глубокомысленные и замысловатые философские рассуждения, в какие он временами неуловимым образом пускался на уроках, в данном случае будут оценены по достоинству.
Не успели чаадаевские собеседницы тактично ретироваться, как в кабинет шумной беспардонной толпой ввалился другой класс, вызвав вящее изумление Нади, опасно граничившее с возмущенным негодованием. Бросив быстрый красноречивый взгляд в сторону Чаадаева, Надя не обнаружила в его лице и тени хоть отдаленно схожего чувства, а, ведь, он твердо пообещал ей поговорить именно после этого урока!
Благополучно выпроводив своих назойливых учениц, историк милостиво повернулся к Наде, деликатно уточнившей время предстоящей беседы.
- Выходит, что только после этого урока. Я-то рассчитывал, что у нас будет "окошечко", - рассеянно проронил Чаадаев.
- В таком случае логичнее было бы перенести все это на другой день, поскольку меня ожидают дома, и, Вы понимаете, я не могу открыть маме истинную причину моего пребывания в школе.
При ее последних словах Чаадаев лукаво ухмыльнулся каким-то своим сокровенным мыслям, что представилось Наде сущим издевательством. Мало того, что она чувствовала себя поистине отвратительно и пристыжено, обсуждая с преподавателем столь личностные причины посреди класса, полного любопытных проницательных взглядов, так он еще и с бессовестной легкостью позволял себе публично насмехаться над ее лучшими побуждениями и без того жестоко осужденными чутким сознанием необратимой вины.
- Ты далеко живешь? - спонтанно осведомился историк.
- Да, нет. Не очень, - спокойно произнесла Надя, мгновенно разгадав нехитрый план своих дальнейших действий.
- В таком случае, сходи домой, а к концу урока подойдешь, сообщив маме, что забыла что-то в школе, - с убийственным равнодушием изрек Чаадаев.
- Хорошо, - уныло отозвалась Надя и, смиренно опустив голову, поспешно покинула класс, тесно заполненный притихшими учениками, наблюдавшими за ней и историком с явным недоумением и определенной долей азартного любопытства.
Весьма оскорбленная наигранной непринужденностью, подчеркнутым безразличием и отчужденной невозмутимостью Чаадаева, точно речь шла о совершенно обыденной и даже в некотором смысле комичной ситуации, Надя вновь торопливо спустилась на первый этаж, одиноко бродя по мрачным школьным коридорам, властно окутанным зловещей ночной тенью, закоренело присущей им в угрюмо пасмурные осенние дни. Время тянулось мучительно медленно, будто желая, во что бы то ни стало отсрочить роковую беседу в достопамятном кабинете истории. Чтобы хоть как-то отвлечься Надя рассеянно напевала бессмысленно беззаботный мотив какой-то незамысловатой популярной песенки, однако при этом явственно ощущая гулкие, предательски участившиеся удары собственного сердца, беспардонно нарушавшие хрупкую степенную тишину.
Приблизительно час спустя Надя, наконец, благополучно очутилась в вожделенном кабинете наедине с Чаадаевым, галантно придвинувшим ей спул со словами:
- Это уже несколько иная форма общения, нежели "учитель-ученик", через стол не беседуют.
Наде его последняя фраза показалась весьма таинственной и настораживающей:" если не "учитель-ученик", то "кто и кто"?" - растеряно промелькнуло у нее в голове. Впрочем, времени на утомительно долгие, детальные рассуждения не оставалось.
Чаадаев неожиданно вспомнил, что надо бы отнести журнал в учительскую, пока ее не закрыли, хотя Надя прекрасно помнила, что последние завучи дружно покидали школу не раньше четырех-пяти часов, в то время, как сейчас было лишь без четверти двенадцать.
"Неужто, он собирается продержать меня здесь, по меньшей мере, три часа для самого обстоятельного расследования?" - невольно подумалось Наде, совершенно не готовой к подобному обороту событий. Да и, как можно было уделить столько драгоценного времени чьей-то незначительной глупой выходке?
Между тем историк стремительно покинул кабинет, прихватив пресловутый журнал, оставив Надю в немилосердно томительном ожидании, доводившем ее до истинного безумия. Сидя на жестком металлическом стуле, Надя принялась пристально и достаточно боязливо изучать обстановку знакомого кабинета, воздух которого по-прежнему был терпко пропитан запахом крепких дешевых сигарет и приторно сладкого одеколона, неустанно напоминавшем ей о беззаветно ушедших невинных годах, где все было куда проще наивнее и честнее, нежели теперь, когда ей предстояло держать суровый ответ за собственную нахальную откровенность, фактически за бесстыдное притязание, каким ее опрометчивый поступок непременно представлялось окружающим, не имевшим доступа в сказочный мир ее сокровенных фантазий и грез, да и не заинтересованным в загадочных веяниях посторонней ранимой души. Ничего необычного Надя, конечно, не обнаружила: аккуратная стопка свежесданных тетрадей, привычный набор тонких гелевых ручек на старом рабочем столе среди прочих беспорядочно раскиданных по нему тетрадных листков, вот только злополучного конверта Надя к своему величайшему изумлению не обнаружила, втайне рассчитывая получить его назад и безжалостно предать полному уничтожению, как отвратительное грязное пятно на девственно белой ткани, не имеющее ни малейшего отношения ни к ней, ни к Сергею Александровичу. Однако историк по собственному загадочному разумению лишил ее подобной возможности.
Между тем, тишину неожиданно разорвал пронзительно настойчивый звонок мобильного телефона, а в следующее мгновение на Надю безудержным гневным потоком устремились вполне справедливые материнские упреки: и впрямь, как можно было ухитриться получать в библиотеке не столь важный и дефицитный учебник добрых полтора часа?! Увы, это была единственная, веская причина, способная достойно оправдать более чем странное и загадочное Надино поведение, ей же находчиво изобретенная. Однако когда последний срок удивительно милосердного родительского терпения иссяк, надо было, не медля ни минуты возвращаться, домой в самом невозмутимом расположении духа, дабы отогнать извечные, коварные подозрения, что представлялось Наде поистине непосильной задачей. К тому же спокойно уйти, не известив об этом Сергея Александровича, было непростительно грубо и неприемлемо, поэтому Надя, поспешно схватив портфель, небрежно заброшенный на соседнюю парту, взволнованно направилась в сторону учительской, мысленно возмущаясь Чаадаевской необязательности и откровенной безответственности. За те 10-15 минут, что она томительно провела в пустынном кабинете истории, отчаянно терзаясь бесчисленными тревожными предположениями касательно их предстоящей беседы и нынешнего своего положения, в кабинете, от загробной надменно непроницаемой тишины которого невольно звенело в ушах и охватывало безрассудное дикое исступление, - за столь значительный промежуток времени можно было, по меньшей мере, 10 раз отнести журнал и вернуться размеренно величавой походкой. "Похоже, что Сергей Александрович уже благополучно забыл о моем существовании, а уж тем более о конкретном местонахождении", - тоскливо подумалось Наде, преисполненной молчаливой тщательно затаенной обиды от столь безразличного обхождения, демонстрировавшегося самым наглым образом.
И действительно Чаадаев премило и непринужденно беседовал с заместителем директора, когда Надя робко постучалась в дверь учительской.
- Извините, Сергей Александрович..., - начала было она, застенчиво потупив глаза.
- Извините, это меня, - бесцеремонно прервал ее Чаадаев, обращаясь к своей непомерно словоохотливой собеседнице, а затем решительно вышел в коридор, увлекая за собой Надю.
- Извините, Сергей Александрович, но, по-видимому, наш разговор придется отложить до следующей недели, поскольку меня уже нетерпеливо поджидают дома не в самом радушном расположении духа, - красноречиво изъяснялась Надя, тщетно стараясь скрыть обуревавшее ее стыдливо-пылкое возбуждение.
- Ну, ну - примирительно изрек Чаадаев, осторожно опустив руку ей на плечо, будто боясь, что та вот-вот испуганно сорвется с места, лихорадочно устремившись домой.
Однако вместо этого Надя, наконец, сбивчиво, но умилительно наивно и воодушевлено выступила с заранее отрепетированной спасительной речью:
- Сергей Александрович, я бы хотела принести Вам свои извинения за то, что поставила Вас в неловкое положение... Это было чудовищной ошибкой с моей стороны... Надеюсь, Вы...
- Ничего ты не понимаешь, совершенно ничего - раздраженно оборвал ее историк, ввергнув Надю в искренне недоуменное замешательство. Как водится, подобную реплику она ожидала услышать от Чаадаева меньше всего, а, точнее, и вовсе не ожидала.
- Я-то все понял, - продолжал ее темпераментный собеседник, - кроме одного - почему ты не передала тот конверт лично мне?
Вопрос показался Наде в высшей степени нелепым и неделикатным, застав ее врасплох, поэтому ответила она на него столь же естественной и непосредственной фразой:
- А, как бы я в подобном случае объяснила его назначение и представилась?
Услышав эту трогательно беззащитную святую истину, Чаадаев издевательски рассмеялся: то, что он всячески извлекает из данной ситуации элементы странной садистской забавы, становилось все более очевидным. Страшно оскорбившись, Надя, однако, не подала виду и для пущей убедительности даже цинично усмехнулась в тон учителю, пребывавшему в редкостно благодушном настроении, что, впрочем, не слишком надежно маскировало его исконно змеиную натуру, а скорее наоборот гордо выпячивало ее на почетный передний план в виде все более изощренных колкостей и двусмысленных комментариев, которых Надя раньше практически не замечала за ним.
К тому же двигались они по направлению к классу с нарочито вальяжной медлительностью, будто историк тут же забыл, что Наде нужно как можно скорее попасть домой, что, по-видимому, его мало заботило.
- Надеюсь, Вы никому не расскажете об этом послании, - боязливо обратилась к Чаадаеву Надя.
-- Конечно, нет. Если ты сама не расскажешь, никто и не узнает, - вкрадчиво заверил ее историк, вмиг посерьезнев и будто бы подобрев.
Однако последнее к жестокому разочарованию Нади оказалось лишь зыбкой призрачной иллюзией.
Между тем, они благополучно добрались до кабинета истории, куда Чаадаев галантно пропустил Надю первой, а лишь затем вошел сам, бесшумно ступая по ветхому дощатому полу и, аккуратно прикрыв за собой дверь. Робко присев на краешек стула напротив историка, Надя приготовилась молча и ангельски терпеливо выслушивать его весьма занудную нравоучительную нотацию, рискованно разбавленную едким сарказмом, однако, вместо этого Чаадаев через некоторое время обратился к ней с совершенно иной целью, нервно сцепив пальцы рук и настороженно вглядываясь в меланхолически унылый пейзаж за окном:
- Так-то я все понял, Надь, вот только можно один вопрос?
- Да, конечно, - участливо откликнулась его юная собеседница.
- Пишешь-то ты все правильно, вот только, что сподвигло тебя на этот шаг? - размеренно произнес Чаадаев, от чего вопрос прозвучал еще более внушительно и несколько грозно.
Подобный непредвиденный оборот событий молниеносно привел Надю в полное замешательство, поскольку к данной форме общения она никак не была подготовлена. Она готовилась смело оправдываться, но не сухо объяснять то, чего отнюдь нельзя было объяснить и понять рационалистическим образом, как нельзя с доскональной точностью разгадать отношение к тебе окружающих; как нельзя логически постичь суть и смысл человеческих чувств, всех этих бесчисленных симпатий и антипатий, по большей части, являющихся лишь тяжкой никчемной обузой в современной жизни, требующей от людей строгой сдержанности, жесткости и расчетливости; как нельзя извлечь разумный обоснованный смысл из нежных человеческих грез, носящих характер изысканного эстетического наслаждения и спасительной душевной отрады.
Хотя, возможно под своим весьма откровенным вопросом Чаадаев подразумевал несколько другое. Возможно, он искренне недоумевал, как у столь скромного безупречно порядочного ребенка, как Надя, хватило дерзости, наглости и тщеславной самонадеянности, чтобы считать себя безоговорочно достойной его исключительного дружеского внимания.
Однако у самой виновницы столь тонкого собеседования совершенно не было времени сосредоточенно размышлять над возможными вариантами ответа и облекать обыденные фразы в аристократически утонченную форму, дабы "produce the desired effect", поэтому она торопливо забормотала наивно сентиментальную чушь, имевшую весьма туманное отношение к теме вопроса:
- Понимаете, все это началось еще два года назад в шестом классе.
- Умеешь скрывать свои чувства. Если честно, я не догадывался, - одобрительно кивнул Чаадаев, по-прежнему храня отчужденно непроницаемую серьезность. - Порой я, конечно, замечал, что ты как-то странно каменеешь при виде меня. Думаю, ну, мало ли, бывает.
- Скорее всего, вся эта нелепая симпатия оттого, что у меня нет отца, - спонтанно изрекла Надя. - По крайней мере, так считает моя мама.
- По-видимому, мама знакома с психологией, - благодушно изрек историк.
"Вот именно, знакома. Самым поверхностным образом", - невольно подумалось Наде, однако, столь спорные рассуждения она благоразумно оставила при себе.
-- И все-таки это была чудовищная глупость с моей стороны, как я смела на что-либо рассчитывать, пожалуйста, забудьте... - неуклюже забормотала Надя в очередном буйном порыве отчаяния, однако, Чаадаев поспешно остановил ее одним точным жестом.
-- И правильно делала, ибо ты получишь то, на что рассчитываешь, - невозмутимо произнес он.
Надя пораженно застыла, оторопело уставившись на Чаадаева, упорно хранившего бесстрастную непроницаемость, тщетно стараясь поверить в реальность происходящего, все более напоминавшего замысловатую мистическую эпопею и лишь несколько мгновений спустя изумленно выдавила из себя:
- Вы серьезно?
- Конечно, серьезно, - невозмутимо, но при этом весьма растерянно и неубедительно отозвался Чаадаев, пристально вглядываясь в мрачную сизую даль за окном. - Разве сложно быть хорошим другом?
При последних словах Надя особенно бдительно наблюдала за выражением его лица, то и дело ожидая коварного предательского подвоха, однако, историк ни разу не ухмыльнулся, в глазах его не промелькнуло и единой, лукавой искорки, взгляд его оставался задумчиво отрешенным без гнусных намеков на изощренное насмешливое презрение. Но в то же время поверить в искренность его долгожданных, спасительных для Нади слов было совершенно невозможно, столь пылко и выразительно он эту пресловутую искренность изображал. Лицо его, не выдававшее истинных мыслей и намерений, в той же степени не выражало никаких человеческих чувств, представляясь мертвенно бледным восковым изваянием с растерянно остекленевшими глазами-льдинками, которые Чаадаев упорно отводил в сторону, что выглядело еще более таинственно и подозрительно. Казалось, при первом же осторожном прикосновении весь этот хрупкий безжизненный лик мгновенно разлетится на части, каждая из которых будет изысканно переливаться мягким отполированным блеском.
- Мы будем общаться. Единственно, я боюсь не оправдать твоих ожиданий, ведь я не смогу помочь тебе во всех жизненных ситуациях, - неуверенно и мучительно медленно произнес Чаадаев, от чего вся его реплика прозвучала, как безжалостный приговор, а вовсе не чудесная незаслуженно щедрая награда.
Между тем, Наде все меньше и меньше нравилось ее необычайно странное шаткое положение, имевшее, как она внезапно осознала, безнадежно плачевный исход. "Чаадаев -историк, Чаадаев - историк, Чаадаев - мужчина!" - мысленно ужаснулась Надя, отчаянно стараясь отделаться от собственной назойливой догадки, представлявшей ее в крайне невыгодном свете. Выходит, что она - Надя, столь скромная, робкая и застенчивая самолично призналась в любви мужчине, сидящем перед ней с наигранной доверительной непринужденностью, будто это и есть то, что она вознамерилась от него получить, то, чего от него ожидала. Да, к сожалению, люди привыкли говорить и поступать именно так, как от них ожидали, опрометчиво не задумываясь, насколько они при этом далеки от искренности, чести и человечности. А именно эти бесценные качества рассчитывала обнаружить в историке Надя, совершенно сбитая с толку его загадочными, непредсказуемыми комментариями. Однако уже сейчас она ощутила, насколько жалко и презренно выглядит перед ним в свете последних событий, благополучно разгадав причину собственной тревожной настороженности: она не могла чувствовать себя иначе, почти ощущая на чисто физическом уровне, а уж тем более интуитивно, что их отношения не имеют, да и не должны иметь будущего, когда Чаадаеву уже все известно. Нельзя упоенно зачитываться книгой открыв ее с конца и прочитав последние пару страниц, нельзя начинать выполнять задания, расположенные в строго логической последовательности после определенного текста, с конца, иначе непременно зайдешь в тупик, нельзя, наконец, сидеть и бесцельно обсуждать литературу, искусство и прочие невинные вещи, как бы прекрасны и одухотворенны они ни были, когда главное уже сказано. - Я, отнюдь, не пытаюсь Вас идеализировать, - бойко заметила Надя. - Понятно, что идеальных людей не бывает. Я знаю, что у Вас есть определенные недостатки, но есть недостатки, с которыми можно мириться.
Историк сидел, напряженно сцепив пальцы рук, с отсутствующим видом глядя прямо перед собой и, казалось, вовсе не слушая Надины трезвые рассуждения, поскольку он весьма спонтанно обронил столь же многозначительным тоном, словно в продолжение своих последних слов:
-- Вот только не знаю, как далеко все это может зайти...
-- Честно говоря, я всерьез опасалась, что Вы расскажете обо всем моей классной руководительнице, - порывисто и спонтанно призналась Надя, дабы заполнить многозначительную неловкую паузу.
-- Не ожидал, что ты столь противоречиво думаешь обо мне. Я-то думал, ты меня знаешь, - с подлинным удивлением, заметил Чаадаев. - Подумать только, что было бы, поступи я так. Это называлось бы подлостью. Сложные отношения..., - приглушенно изрек Чаадаев, метко и весьма болезненно задетый последней Надиной фразой, столь беззастенчиво ставившей под сомнение его великодушно-пафосное, тщательно продуманное благородство.
-- Таким образом, Вы бы надежно излечили меня от влюбленности, - с восхитительно беспощадной самоиронией усмехнулась Надя, отчаянно презирая саму себя и всю эту излишне загадочную, противоречивую ситуацию, в которую невольно обернулись ее сентиментально возвышенные, невинные помыслы.
-- Не думаю, - скептически покачал головой Чаадаев. - Это так не делается.
В кабинете невольно воцарилась безысходная, нестерпимо напряженная тишина. При этом Чаадаев неожиданно повернулся в сторону Нади, пристально изучая ее помутневшим умиленно-насмешливым взглядом, не лишенным томного сладострастия, внушавшим той тихий ужас, значительно усугублявшейся благодаря весьма двусмысленной улыбке историка, от которой Надя не в силах была отвести глаз, хоть и угадывая в ней омерзительный задний смысл. Подобное безвольное потакание диким, неистовым страстям определенно ставило под сомнение ее ангельски возвышенные помыслы, касательно дружеского общения с Чаадаевым, хотя, к счастью, ей хватало врожденной честности и отваги себе в этом признаться, избегая обманчивых лживых уловок и бессмысленных оправданий. Между тем, незыблемая властная тишина становилась все более невыносимой, и Надю неумолимо преследовало здравое убеждение, что кто-то должен что-либо сделать или сказать, пока обоюдное молчание не превратилось в излишне многозначительную психологическую игру, хотя, по сути дела все ее заветное общение с Чаадаевым ныне представлялось ей тягостным психологическим поединком, в котором она все явственнее ощущала себя искусно пристыженной, самонадеянной и морально ничтожной. Впрочем, уже пару минут спустя Надю начал предательски разбирать смех от вящей нелепости этой немой, отнюдь не романтической, а скорее печально драматичной сцены, вероятно, вызвавшей бы у стороннего наблюдателя причудливую смесь недоуменного порицания и трогательного сочувствия: столько отчаянной мольбы и трогательной неприкаянности было в глазах Нади и столько циничного дьявольского лукавства во взгляде историка, охотно подхватившего растерянный Надин смех, иронично произнеся:
- Глупышка, глупышка...
При последних его словах Надю, точно полоснуло ножом по сердцу отточено и безжалостно: она отчетливо понимала, что смеяться в данной ситуации совершенно неправильно, глупо, возможно, даже вульгарно, но и отдаленно не предполагала, что Чаадаев воспримет ее неуместную веселость всерьез, как неопровержимый показатель всей ее жалкой пошлости и низменного легкомыслия, ибо тон его свидетельствовал именно об этом, ставя арифметический знак равно между словом "глупышка" и словом "пошлячка". К тому же, самой Наде отнюдь не было весело и далеко не уютно, она просто не знала, как следует вести себя в подобных противоречивых, каверзных ситуациях, никогда прежде не общаясь с мужчинами или хотя бы с мальчишками в похожем контексте.
- Это ужасно, - в сердцах воскликнула Надя, обречено закрыв лицо руками.
- Ничего ужасного, все совершенно нормально, - поспешно и довольно испуганно возразил мгновенно посерьезневший Чаадаев, вероятно, опасаясь, что Надя вот-вот разразится обильными судорожными рыданиями, приведя его в страшное замешательство.
Однако самой Наде плакать, как ни странно, совсем не хотелось, ибо с этой минуты она благополучно осознала, что любое ее слово или дальнейшее действие, сколь бы чисто и возвышенно оно ни было, будет нещадно опошлено, злорадно и мстительно покрыто липкой скептической грязью, будто в отместку за былые, жизненные разочарования, ибо перед ней сидел убийственно непреклонный, пресыщенный жизнью циник одинаково равнодушный как к благородным чувственным порывам, так и к низменным мерзким инстинктам, горделиво возвышаясь над ними, точно аскетичная каменная глыба над суетливыми волнами бурного моря, поистине несчастный и достойный искреннего восхищения. Несчастным его делала неутолимая тяга к людям и теплому человеческому общению, хотя какая-то загадочная внутренняя сила упрямо удерживала его от тесного сближения с ними, и в то же время он, казалось, был совершенно доволен безмолвным обществом многочисленных книг по психологии, что выдавало в нем немалую стойкость и суровую силу характера, как то обыкновенно представляли себе окружающие. Ибо, как просветленно осознала Надя, Чаадаевская сила характера была скользкой и мнимой, иначе бы он не повел себя столь коварно и подло с ней поначалу. Справедливее и разумнее было бы жестко отказать ей, честно сказав, что все, что она старательно выводила на миниатюрном клочке бумаги прекрасно, но совершенно неприемлемо для реальной жизни, как гениальная замысловатая формула, отказавшаяся работать при подстановке туда ряда цифр, поскольку не всякой самозабвенной мечте заказана дорога в жизнь и далеко не каждая стоит того, чтобы целеустремленно тратить на нее душевные и физические силы. Вместо этого Чаадаев принялся весьма безыскусным образом, выглядевшим в достаточной мере убедительно лишь благодаря его природному обаянию, тиражировать Надину детскую глупость, выглядевшую в его устах еще более нелепо, смехотворно, а порой и несколько аморально. Действительно, как могут два совершенно чужих друг другу человека, до сегодняшнего дня лишь изредка встречавшиеся в тесном школьном коридоре, непринужденно обсуждать и бесцельно философствовать о том, как они будут "хорошими друзьями"? Чистейший сюрреалистический абсурд! "Неужто, Чаадаев самодовольно счел меня настолько наивной влюбленной дурочкой, способной охотно купиться на столь дешевый ход?" - сокрушенно размышляла Надя. - "Да и, к чему, ему было затевать весь этот прозрачный спектакль, преисполненный красивых слов и благородных образов, под которыми скрываются сумасбродные изгои общества, одержимые таинственными бредовыми идеями? Чтобы ненароком не обидеть меня? Вряд ли, неужто, ему не ясно, что мерзким лицемерием и презрительной снисходительностью он обидел и оскорбил меня еще больше?
Возможно, Чаадаев желал выглядеть благородно, будто играя на незримую публику, да и тщетно стараясь заглушить остатки непримиримой благочестивой совести, робко взывавшие к его призрачной добродетели. Лицемерию и коварству свойственно прятаться под надежной маской пафосного, откровенного благородства, что, по сути, и делает его безоговорочно фальшивым, поскольку истинному благородству и добродетели не нужно масок, люди, счастливо обладающие столь бесценными качествами желают не выглядеть, а поступать благородно, хоть и нередко оказываются при этом в хвосте современного общества, где правят продажность, жестокость и эгоизм. По-видимому, составляя план нашей предстоящей беседы, Чаадаев рассчитывал показать себя с наиболее выгодной стороны, намереваясь выглядеть эффектно в самых курьезных ситуациях, что и ввергало его в довольно грубые абсурдные нелепости, которых он, впрочем, мало стеснялся, сосредоточенно заботясь исключительно о собственном авторитете, а уж тот факт, что, искусственно возвышаясь надо мной, он прямо пропорционально меня унижает, и вовсе скромно ютился на последнем месте. Какой эгоизм, какая черствость!"
Вежливо по обсуждав еще некоторое время любопытные праздные мелочи (Чаадаев воодушевлено поведал о занимательном содержании какой-то психологической газетной статьи, из конкретных аспектов которой Надя, разумеется, ничего не запомнила, в очередной раз лихорадочно засобиравшись домой), эксцентричные собеседники, наконец, распрощались. При этом Чаадаев, твердо помня о необходимых учтивых формальностях, обыкновенно столь чуждых ему, предоставил Наде возможность посещать его на любой перемене, не смущаясь суетливых, общительных учеников, извечно толпившихся вокруг него, о чем историк не без тайной гордости упомянул, принимая особое внимание к своей персоне, как нечто должное, а порой и весьма утомительное. В ответ на его любезные комментарии Надя кротко и благодарно кивала головой, мечтая лишь как можно скорее покинуть столь злосчастный, роковой кабинет, оставив историка в меланхолическом одиночестве расточать свои сладостные, коварно убедительные речи, отдававшие смертоносными ядовитыми парами губительной вседозволенности. Многое из того, что она рассчитывала ему поведать, так и осталось при ней в сокровенных глубинах души, поскольку заявлять об этом историку отныне было бессмысленно. Да, Надя читает Дидро, Уайльда и Бальзака, но разве может она этим проникновенно впечатлить Чаадаева или изысканно тронуть, как втайне надеялась, разве может вызвать у него более участливую и отзывчивую реакцию, чем легкая одобрительная улыбка и чарующе странный блеск глаз, не лишенный иронической искорки, раздирающей ее чуткое сердце своей трагической безысходностью, ибо в жизни невозможно получить все, что желаешь и порой умнее смиренно отойти в сторону, чем упрямо и самонадеянно шествовать к смутной, вожделенной цели ради весьма превратного результата? Еще некоторое время назад, сидя напротив историка и застенчиво отводя взор, встретившись с ним глазами, Надя внезапно осознала, какая чудовищная, неодолимая пропасть властно разделяет их: пропасть времени и нравственных идеалов, поколений и житейских взглядов, творческих стремлений и интересов. Впервые, трезво взглянув на вещи, Надя мысленно задалась коварным философским вопросом: любит ли она Чаадаева, а, если и любит, то как? Пристально вглядываясь в столь знакомые, но от этого не менее чужие, отрешенные черты, она просветленно осознала, что любила не самого Чаадаева, а его романтичный духовный образ, выразительно изображенный услужливыми мечтами. Да и, как можно было любить это устало посеревшее почти старческое лицо, испещренное затейливой сеткой мелких морщинок, отчетливо выделявшихся на близком расстоянии? И в то же время, в Чаадаеве несомненно присутствовала некая мистическая сила, заставлявшая ее сладостно трепетать от единственного его взгляда, чувствовать, как бешено стучащее сердце измождено проваливается в куда-то в пустоту, колени становятся ватными, а предательски сияющие глаза дерзко выдают самые неприкосновенные тайны души. Именно этого загадочного состояния, отдаленно напоминающего страшное безрассудное опьянение, Надя боялась больше всего, ибо практически переставала контролировать собственные слова и поступки. К тому же, почему столь нестерпимо полоснуло ее точно по сердцу при произнесении простой, убийственно роковой фразы: " Глупышка, глупышка..."? Словом в душе ее мучительно и неизъяснимо боролись священная надежда на счастливый исход столь рискованного дела и неистовое искреннее отчаяние, нещадно подавляемое совестливым чувством стыда.
Закрывая кабинет на ключ, Чаадаев неожиданно обернулся к своей несчастной собеседнице, произнеся бесстрастным будничным тоном, каким говорят то, о чем едва не забыли:
- Спасибо, Надя.
- Это Вам спасибо, - смущено отозвалась Надя и, торопливо попрощавшись с историком, устремилась домой весьма напуганная гневным тоном серьезно обеспокоенных родителей во время их последнего звонка.
Увы, все получилось совершенно не так, как того ожидала Надя, слишком о многом она умолчала и слишком много суетливых глупостей невольно наговорила, обуреваемая исключительным волнением. Идя домой под унылым осенним дождем, неутомимо поливавшем и без того мокрую неприютную землю с хмурого осеннего неба, Надя сосредоточенно размышляла над тем, правильно ли она поступила, хотя так до конца и не смогла продумать идеально корректный план действий. Да и, к чему это было теперь, когда все бурные события этого дня сравнительно благополучно остались позади.
В последнем, буйном порыве отчаяния Надя желала самоотверженно воскликнуть на пренебрежительную благодарность историка: "Сергей Александрович, меня не за что благодарить, вся эта пошлость отнюдь не достойна Вас, поймите, я не имела ввиду ничего подобного, поскольку то что я пишу разительно отличается от моих истинных помыслов. Если бы Вы могли, а главное желали понять меня! Но нет, Вы так ничего и не поняли. К чему Вы столь прилежно разыгрывали передо мной весь этот насквозь прозрачный спектакль, когда я наивно ожидала от Вас единственно искренности и правды, пусть даже и грубой, поскольку именно таковой она чаще всего и оказывается. Ведь я прекрасно понимаю, что благодаря собственной опрометчивости значительно опустилась в Ваших глазах. Вам следовало незамедлительно и непреклонно отвергнуть мои робкие притязания, зная, к чему они неминуемо приведут, а Вы вместо этого сидели и вели со мной беспредметные разговоры, развлекаясь, насмехаясь и издеваясь. К чему Вам было все это?"
Однако неизведанное доселе строгое чувство, похожее на скудные остатки собственного достоинства удержало ее от очередного пылкого шага с болезненными последствиями, ибо в ответ она, вероятно, услышала бы: "Почему же ты так решила? Ничего ты не понимаешь...", сопровождаемое укоризненным снисходительным взглядом, от которого к горлу подкатывала липкая тошнотворная горечь собственного бессилия. К счастью, на сей раз Надя проявила похвальную мужественную стойкость, что весьма приободрило ее для дальнейшей тяжкой борьбы, борьбы с собственными чувствами, старыми убеждениями, детскими взглядами и навязчивыми видениями, непрестанно донимавшими ее около месяца, пока однажды, идя по свежевыпавшему снегу, Надя внезапно осознала, что жизнь кругом продолжалась в той же унылой последовательности, холодно равнодушная к ее личной миниатюрной драме, окончательно вырвавшей ее из туманного облака детской наивности и непосредственности. В Наде внезапно проснулось рьяное усердие и трудолюбие, стремление к постижению все новых духовных и эстетических источников человеческой радости; она стала куда более загадочной, скрытной и сдержанной, никогда не выказывая своего истинного отношения к человеку, будь оно лучше или хуже нейтрального.
Словом, одинокая и бесцветная жизнь ее вновь вяло потекла своим чередом, а образ Чаадаева постепенно померк, оставшись за дальним поворотом судьбы, хотя порой она по-прежнему вспоминала его проникновенный взгляд с задорной лукавой искоркой и эту странную сардоническую улыбку уголками губ, а, вспоминая, была бесконечно благодарна ему за то, что он, фактически, помог ей преодолеть опасный мир призрачных грез и идейных фантазий, приблизив к реальной жизни и неопровержимому могуществу разума. Вот только сердце ее по-прежнему тревожно сжималось при размышлении о том, как он одиноко шагает по улице в пасмурный морозный вечер, кутаясь в ветхое, насквозь продуваемое пальтишко, торопливо шагает домой, где его никто не ждет, кроме запыленных психологических фолиантов, дешевых сигарет и зловещей, нерушимой тишины пустынной квартиры. "Что ж, Вы сами избрали себе этот нелегкий путь, так что будьте счастливы собственной участью", - с легкой сардонической иронией и почтительной жалостью размышляла Надя, вновь принимаясь за уроки в безмолвной благодарности бывшему учителю за то, что все между ними осталось, как прежде, ибо она готова была стать самым преданным ему человеком, а не любопытным "психологическим объектом" для безвозмездного циничного использования.
©Estel 2004
|